Глава 2.
Сначала все, что чувствовала Томоэ, - прикосновения его растрепанных волос к лицу, настолько невесомы были его губы. Она подняла голову навстречу, но поцелуи остались столь же нежными, едва ощутимыми, - шепоток падающих лепестков - однако лишь до того момента, пока она не раскрыла губы. Он действовал так же стремительно, как в бою, - движения слишком быстрые, чтобы успеть их осознать: крепче сжались руки вокруг ее тела, его сладкое дыхание растворило ее в свете звезд и солнца, вкусе снегопада. Но едва ее стон взорвался у него на языке, Кеншин сразу отпрянул.
Она затуманено смотрела на него, видя то же выражение лица, что навеки впечаталось в ее память с киотской гостиницы, когда, случайно разбуженный ею, он остановился за полмига до того, как перерезать ей горло: распахнутые глаза, наполненные тлеющим пламенем.
Вновь этот низкий, хрипловатый не голос, но рокот:
- Прости. Я обещал защищать тебя. Но как смогу защитить тебя от себя самого?
- А это и не нужно, - заверила, потянувшись к нему всем телом, она.
- Но ведь я сделал тебе больно - этот звук...
Он еще не закончил фразы, как ее осенило: действительно, что мог умозаключить тот, кто ведет одинокую жизнь убийцы? Что он знает, что он обычно слышит - последние всхлипы умирающих на ночных улицах, плавающих в лужах собственной крови. Сколько раз в жизни ему доводилось слышать стоны - стоны, что были эхом, последним громом после смертоносной молнии его меча?
И тем не менее, вопреки всему кровавому угару, он был невинен и наивен во всех остальных смыслах. Никогда не спрашивал ее о семье, боясь, как сам признался, разбередить ей сердце. А может, полагал, будто сквозь его плоть пытается она дотянуться до призрака своего возлюбленного? Или же считал, будто она не способна любить его самого? Она помнила его колючую застенчивость, когда Иидзука рискнул пошутить на ее счет, - неужто ему ничего не ведомо о такой вот разновидности любви?
Ах, до чего же он юн - ее пальцы ощущали чуть заметную шершавость его щек, сравнимую с шершавостью кошачьего языка. На горле его торопливо билась жилка, и когда она потянулась, чтобы поцеловать ее, он содрогнулся под ее губами. Ворот его юкаты ослаб, и ее распущенные волосы потекли ему на грудь, следом скользнули ее руки, нежно - словно бы стирая шарф драгоценного шелка - поглаживая его торс до самого узла пояса. Он задышал чаще и шумно ахнул, когда она коснулась разгоряченных узелков на его груди.
Какое-то время - впрочем, совсем недолго, - он еще сидел прямо на аккуратно подобранных ногах, но уже совсем скоро беспомощно откинулся на локти, подставляясь живому, теплому потоку ее ладоней, хотя по-прежнему не рисковал вновь коснуться ее - то ли боясь сделать что-то не так, то ли потому, что знал - не опирайся он сейчас на обе руки, он просто рухнет на пол.
Ну, конечно... - подумала она. - Он же всегда спит сидя и с мечом. Поди, уже несколько лет не ложился на спину - в эту беззащитную, уязвимую позу.
Но я ему не враг.
Я не враг ему.
Не враг.
Она отстранилась, замедлила ласки, и он постепенно перестал задыхаться, обмяк, уже не выглядя так, будто вот-вот рассыплется на части. Она медленно-медленно собрала свои волосы, запахнула его юкату, разгладила, поправила ворот, будто одевала ребенка. По-прежнему часто-часто дыша и дрожа всем телом, Кеншин открыл глаза.
- Ох... Томоэ... - прошептал он, приподнялся на одном локте, потянувшись к ней, и тут рухнул на пол. Действительно рухнул, а потому она на коленях перебралась ему за спину, приобняла, помогла подняться и удержать равновесие.
Потом их руки соединились где-то поверх его сердца, и он снова трепетал под ее едва ощутимыми сквозь юкату прикосновениями. О чем он в этот миг думал, Томоэ понятия не имела - пусть он сказал, что не задавал вопросов о семье лишь потому, что не хотел причинять ей боль, однако же наверняка строил какие-то домыслы. Несомненно, было ему интересно и то, как же удалось уцелеть в Киото до встречи с ним девушке, что бездомной кошкой нетвердо бродила по ночным улицам, источая аромат белой сливы и саке... Хотя... Пусть думает что угодно - это в любом случае лучше правды...
Его загривок был влажноватым, пахнущим корицей и горьким миндалем, и очень теплым, с коротенькими прядками волос, еще не отросших настолько, чтобы забирать их в хвост. Томоэ прижалась к нему щекой:
- Я сделала тебе больно?
Он крепче сжал ее руки:
- Нет.
- А ты думал, что сделаю?
Чуть развернувшись, чтобы увидеть ее, он помотал головой:
- Нет, конечно же, нет - я доверяю тебе...
Он словно бы обиделся... да-да - воистину обиделся такому предположению, и при мысли об этом у Томоэ защемило сердце, хотя лицо ее осталось непроницаемым. Непроницаемым листом белой бумаги - слова, которые она могла произнести, так и не прозвучали. И не прозвучат: истинным ее языком была кисть в руке, настоящим ее голосом - шепоток туши. Но слова должны были воплотиться в звук - здесь и сейчас, прозвучать, а не быть записанными и запертыми в ящике от чужих глаз:
- Ты действительно доверяешь мне больше, чем себе?
Даже сейчас, когда они сидели так близко, что ближе было едва ли возможно, она с трудом разобрала его невнятный шепот:
- Ты знаешь, что я могу сделать... что я едва не сделал тогда... Жизнь с тобой изменила меня, но...
- Как знать - возможно, ты можешь препоручить веру в себя мне, - ответила она.
Он промолчал, глядя на нее своими яркими, пылающими глазами. Она опять отстранилась, и вопреки мольбе, написанной на его лице, он не сделал ни жеста, чтобы ее удержать. Томоэ поднялась и раскатала футон, оставив, как обычно, пространство до стены, чтобы в обнимку с катаной он мог спать в своем углу: за все это время он ни разу не преклонил голову на изголовье, которое она ставила подле своего, ни разу не завернулся в тепло ежевечерне расстилаемого ею одеяла. Ей казалось, будто не только землю за стеной дома, но и душу ее сейчас засыпает снег: холодные, мягкие пушинки отчаяния летели по воздуху, погребая под собой все, что могло бы произойти...
Кеншин тоже поднялся и с бесшумной грацией хитокири отошел от хибати в свой угол, где его поджидали мечи, однако вместо того, чтобы взять в руки катану, он прислонил оба меча к стене, хотя позу принял обычную - одна нога подогнута под себя, вторая упирается в пол. Облокотившись на колено, он замер, не сводя с нее глаз и не зная, куда девать в кои-то веки лишенные оружия руки.
Она уже собиралась скользнуть под одеяла, когда он наконец решился:
- Томоэ, я... Ты не посидишь со мной немного?
Конечно, посидит...
Деревянная стена холодила спину, зато его напряженное тело рядом источало тепло. Легшая ей на плечо рука подрагивала, как языки пламени, - это, да еще биение ее собственного сердца заставляло Томоэ дрожать. Она подумала о возложенной на себя обязанности смягчить кошмар, коим обернулась его утопленная в крови вместе со всеми надеждами жизнь. Жизнь, положенная на алтарь спасения других от страданий. Ножны для безумия, зонт от кровавого дождя - вот кем стала она для него, но и он, сам того не ведая, облегчил ее боль в ответ...
Когда-то, давным-давно, была она счастливым, смешливым ребенком. Смерть матери стала поздним весенним снегом, выморозившим только-только зацветающие бутоны слив, обратившим их в звенящие холодные колокольчики, сковавшим ее сердце. Небеса не дали Томоэ времени на скорбь - пришлось заступить на место матери, хлопоча по дому и растя младшего брата. Единственные слезы, которые она могла себе позволить, стекали с кончика ее кисти - всю невысказанную тоску, все невыплаканное детское горе вобрала в себя тушь, изливающаяся иероглифами на бумагу...
Временами она выглядывала из-за седзи, видя соседа, Акиру Киесато, - тот играл у своего дома. Игра. Роскошь, которой сама она была лишена.
Маленькие подарки, постоянно оставляемые им у порога, вызывали ревность ее младшего брата, будь то красивый камешек, или цветущая ветка, или рисовый колобок со сладкой бобовой начинкой. Помолвка вернула в жизнь тень былого счастья, слишком драгоценного для нее, чтобы заговорить об этом вслух, - она еще помнила, как перед рождением брата проводила много времени с матерью, помнила и разговоры о том, насколько веселее станет в доме, когда там будет не один ребенок, а двое... И это-то ее молчание и вынудило Акиру сделать первый шаг на свой смертный путь. А последнее его любовное послание всегда находилось подле нее - шрам, оставленный его мечом на лице Кеншина.
Но теперь сам Кеншин стал дорог ее сердцу. Он - первый из мужчин - увидел в ней не мать, не дитя, а ее саму. Ледяная ярость убийцы не имела ничего общего ни с истериками, закатываемыми Эниши, ни с дружелюбной улыбкой Акиры. Однако со временем ярость потускнела, и из-за нее появился он сам - юноша с яркими, холодными глазами, готовый защищать ее любой ценой.
Она прильнула к нему головой, угнездившись в объятиях. Его губы прикоснулись к ее лбу, тень от его поблескивающих от огня волос упала им на лица, а слова дохнули теплом в пронзительно-зябкой зимней ночи:
- Я не знаю, что делать, - прошептал он. - Но вместе мы разберемся...